В свои восемьдесят два года Левен был худощавый, стройный старик с удлиненным, чуть красноватым лицом; он носил слегка набекрень шляпу с очень высокой тульей, большой отложной воротник и длинный галстук, несколько раз обвязанный вокруг шеи. Он одевался так же, как во времена Луи-Филиппа; его борода в восемьдесят лет упрямо оставалась черной. Нервный, раздражительный, он тем не менее отлично ладил сначала с Дюма-отцом, а потом и с Дюма-сыном. Он сделал Дюма-сына своим единственным наследником и оставил ему свое имение Марли в память тех счастливых лет, что они провели там вместе. Он приказал Дюма держать у себя его лошадей до их естественной смерти, чтобы им никогда не пришлось ходить в упряжке, тащить фиакр или телегу. Каждой из своих собак он назначил содержание. Отпевали его в Марли, похоронили на кладбище Пек. Дюма произнес речь и зачитал отрывок из «Мемуаров» Дюма-отца, где автор «Антони» рассказывал о своей встрече со шведом, который сделал из него французского драматурга.
«Все, кто знал Левена, – сказал Дюма-сын, – даже те, кто впервые увидел его в последние годы жизни, сразу же узнают его в этом портрете, где он изображен молодым. Напоминая ели своей суровой северной родины, которые всегда остаются стройными и зелеными, – всегда, даже когда они покрыты снегом, – наш друг до восьмидесяти двух лет оставался все тем же невысоким, стройным человеком, с изящной осанкой, аристократически непринужденными манерами, гордым и твердым взглядом. Что касается достоинств его души и его ума, о которых мой отец так часто говорит в своих „Мемуарах“, то с годами они только умножились. Несколько холодный внешне, как все те люди, которые хотят знать, кого они дарят своей дружбой, ибо не могут дарить ее без уважения к человеку, дабы не лишить его потом ни того, ни другого, – несколько холодный внешне, Левен был самым надежным, самым преданным, самым нежным другом для тех, кому удалось растопить лед первого знакомства…
Утром 14 апреля мне показалось по некоторым признакам, что смерть решила вскоре дать ему покой, которого он от нее ждал. Я больше не отходил от него. «Если бы сегодня была хорошая погода!» – это последние слова, которые он был в силах пробормотать, и это единственное из его последних желаний, которое не могло быть исполнено. С этой минуты – только легкое пожатие руки, все более шумное дыхание, движения головы и взгляды, означавшие последнее прости… День угас, умолкли птицы; наступили сумерки. Его спокойное лицо со строгими чертами освещал теперь лишь слабый свет ночника. Дыхание его становилось все ровнее, все реже, все тише, и мне пришлось склониться над ним, чтобы увериться, что он уснул вечным сном, без малейшего содрогания и без всякой борьбы. Я закрыл ему глаза, поцеловал его и не покидал до тех пор, пока слуги, плача и читая молитвы, не одели его в костюм, в котором он пожелал покоиться вечным сном.
Вот как покинул мир этот бесценный человек. Невозможно представить себе смерть более простую, более спокойную, более благородную, более достойную того, чтобы служить поучительным примером для людей беспечных и слабых. Что касается меня, то я исполнил его волю: он появится рядом со своей женой. Друга моего отца, которого он более шестидесяти лет тому назад нашел на живописной дороге, окаймленной боярышником и маргаритками, я с благоговением похоронил там, где он пожелал, – среди друзей, под холмом из цветов…»
После смерти Тейлора и Ценена остался в живых только один свидетель молодости Дюма-отца – самый великий из них, Виктор Гюго. И он, в свою очередь, покинул мир в 1885 году. Дюма-сын не слишком скорбел о нем. Сначала этих двух людей разъединили неприятные воспоминания, потом – политика. Гюго верил в прогресс, в республику; Дюма – в упадок, в тщетность всех усилий. Театральное шествие от Триумфальной арки до Пантеона раздосадовало Дюма.
«Если бы произведения Виктора Гюго, – сказал он, – были враждебны республике, вместо того чтобы быть враждебными империи, стихи его от этого не стали бы хуже, зато ему не устроили бы национальных похорон… Если бы он жил возле Тронной площади, а не возле площади Звезды, его талант не оскудел бы, но его тело не провезли бы под Триумфальной аркой. На похоронах Мюссе, который тоже был великим поэтом, не набралось и тридцати человек…»
В Академии по поводу похорон Гюго велись долгие споры. Должен ли Максим дю Кан, тогдашний старейшина, произнести речь от имени академиков? Некоторые из них полагали, что ввиду политических взглядов Максима дю Кана лучше не рисковать – возможна враждебная демонстрация.
«Академия, – сурово изрек Дюма, – должна быть выше общественного мнения. У нее есть свои правила. Пусть она их соблюдает». В этой высокомерной и воинствующей непримиримости был он весь.
Глава четвертая
«ФРАНСИЙОН»
На место Перрена в Комеди Франсез пришел Жюль Кларети. Это был еще не старый, ловкий человек с крючковатым носом. Он первым придумал раздел еженедельной хроники. Его «Парижская неделя», которую печатала «Тан», забавляла читателей резкими и неожиданными переходами. В Комеди Франсез он после сурового Перрена казался бесхарактерным. Он всем все обещал. Ему дали несколько прозвищ: «Фридрих Барбарис», «Да-Если-Нет», «Антрепренер госпожи Церемонии». Карикатуристы изображали, как он бежит по коридору, спасаясь от сосьетеров. Но он продержался двадцать восемь лет.
Вступив на пост администратора, он первым делом обратился к Дюма за новой пьесой. «Гвардию, введите в дело гвардию!» – кричал он. Дюма – «светоч надежды и светоч мысли» – начал для него пьесу «Фиванская дорога», но работа подвигалась медленно. Он хотел довести замысел до совершенства. «Когда ты близок к тому, чтобы покинуть этот мир, надо говорить только то, что стоит труда быть сказанным…» Старость начинается в тот день, когда умирает отвага. Близился срок, назначенный им самим для передачи театру «Фиванской дороги», Дюма понял, что пьеса не может быть готова к этому времени. Однако Кларети на него рассчитывал. Как быть? Он вспоминает, что когда-то написал один акт на смелый и легкий сюжет. Женщина говорит мужу: «Если ты мне изменишь, я возьму себе любовника». Муж ей изменяет; она едет на бал, увозит первого попавшегося молодого человека, ужинает с ним и, возвратившись домой, заявляет: «Я отомстила». Это неправда, но муж верит. Жена довела бы свою игру до конца и пошла бы даже на развод, если бы тот самый молодой человек не появился вновь на сцене в качестве нотариального клерка, вызванного для составления необходимых для развода документов. Он лучше кого бы то ни было знает, что ничего серьезного не случилось. Он заявляет об этом, и ему удается убедить мужа. Драма исчерпана; комедия кончается, как ей положено.
Дюма послал Кларети «Франсийона» со следующей запиской:
«Кончено.
Очень опасно.
Очень длинно.
Очень устал.
Ваш, А.Д.»
Тема была не нова. Луи Гандера когда-то давал Дюма читать пьесу «Мисс Фанфар» на тот же сюжет. Дюма перестроил ее первое действие. Гандера, которому больше нравилась его собственная версия, сам разрешил Дюма воспользоваться для себя переделанным действием, которое и стало отправной точкой для «Франсийона». Шедевр ли это? Нет, но это удачная пьеса, одна из самых приятных в наследии Дюма-сына. Сам Гандера великодушно одобрил мастерство виртуоза.
«Александру Дюма – третьему носителю этого славного имени, уже исполнилось шестьдесят два года, но энергия его племени еще не истощилась в нем. Какой человек! Какой великолепный Негр! Он обращается с нами, как с белыми. Он дает нам почувствовать свою силу, а иногда и жестокость; нас это вполне устраивает. Ведет он публику по правильной или по ложной дороге, он делает это рукою мастера. Он владеет и управляет ею примерно так же, как его дед управлял лошадьми. Если и есть какая-либо разница между молодым и сегодняшним Дюма, она состоит не в том, что теперь он слабее; она состоит в том, что, вволю насладившись своими природными данными и своим искусством, он предпочитает теперь упражнения одновременно и более простые и более трудные…»