Он вполне овладел своим ремеслом. «Господин Альфонс», поставленный в 1873 году в театре Жимназ, где Бланш Пьерсон, разумеется, получила роль, предназначенную несчастной Эме Декле, – крепко сшитая пьеса. Она принесла Дюма особую честь; он обогатил французский язык новым словом. Слово «альфонс» будет впредь обозначать сперва продажного мужчину, потом – сутенера. Каков сюжет пьесы? Молодой развратник Октав сделал ребенка девушке по имени Раймонда. Он отвез ребенка в деревню и навещает его под именем господина Альфонса.
Раймонде удалось выйти замуж за морского офицера, значительно старше ее, капитана второго ранга де Монтельена; он ничего не знает о ее прошлом. Октав испытывает такую острую нужду в деньгах, что готов жениться на бывшей служанке кабачка Виктории Гишар, которая разбогатела, выйдя in extremis [62] замуж за кабатчика. Он всячески старается скрыть от своей будущей жены, что у него есть внебрачная дочь. Но он вверяет ребенка попечению Монтельена, который, разумеется, не подозревает, что маленькая Адриенна – дочь и его супруги тоже. Нетрудно догадаться, что Виктория Гишар и Марк де Монтельен узнают всю правду, что они прощают Раймонду, что ребенок остается с матерью, а Октав, или господин Альфонс, с презрением изгоняется всеми. Развязка была благополучная, и публика осталась довольна.
Предисловие – весьма существенное – содержит новую речь в защиту совращенной девушки и обличает совратителя, а в особенности – законодателя, который снимает ответственность с отца и заявляет ему: «Ты хочешь остаться в тени? Очень хорошо, ты останешься в тени, ты сможешь произвести на свет других детей (законных), и никто не посмеет что-либо сказать тебе по этому поводу».
Однако человек, который уклоняется от своих отцовских обязанностей, – это дезертир куда более опасный, чем тот, который уклоняется от служения родине. Где средство против этого? Равноправие женщины и мужчины в сфере гражданской и даже политической. «Почему бы нет? Она живое существо, мыслящее, трудящееся, страдающее, любящее, наделенное душой, которой мы так гордимся, платящее налоги, как вы и я…»
Разве такое равноправие не вошло уже в обычай в Америке? Разве оно не прокладывает себе дорогу в Англии?
Противники Дюма обвиняли его в противоречиях, ибо он хотел, чтобы женщина имела равные права с мужчиной в политической сфере и подчинялась мужчине в семье. Он отвечал, что подчинение супруги супругу-покровителю должно быть добровольным и что он, Дюма, выступает в защиту огромного числа женщин, лишенных семьи. Женщине он говорил: «Мужчина создал две морали: одну – для себя, другую – для тебя; такую, что разрешает ему любить многих женщин, и такую, что разрешает тебе любить одного-единственного мужчину в обмен на твою навсегда отнятую свободу. Почему?» Потом, поддавшись своей склонности к апокалипсическим пророчествам, он предсказывал конфликты между Востоком и Западом, битвы миллионов людей, в сравнении с которыми война 1870—1871 годов покажется деревенской потасовкой; он предвидел сражения под водой, битвы в воздухе, «молнии, которые испепелят целые города, мины, от которых взлетят на воздух целые материки». Сколько родится внебрачных детей в этом неслыханном столпотворении народов? Так не следует ли правительствам составить единую огромную семью со всеми теми, кто лишен семьи?
Этим страницам нельзя отказать ни в красноречии, ни в мудрости. Одним из первых воздал им должное на редкость преданный Дюма читатель, его преподобие господин Дюпанлу, орлеанский епископ и депутат Национального собрания. Епископ был незаконнорожденным, и это обстоятельство делает понятной снисходительность прелата к безбожнику. Господин Дюпанлу был внебрачным сыном бедной девушки из Шанбери, покинутой ее соблазнителем. Эта героическая мать не только вырастила сына сама, но и дала ему отличное воспитание. Поступив в возрасте двадцати лет в Сен-Сюльпис, он стал священником, ректором семинарии, наставником сыновей Луи-Филиппа, членом Французской академии. В Национальном собрании и левые и правые одинаково уважали его за его достойное поведение во время войны. У него были грубые, словно топором тесанные черты лица, и в своей лиловой сутане он весьма внушительно выглядел на ораторской трибуне. Человек независимого ума, он сочувственно следил за борьбой Дюма-сына. Он беседовал с Дюма о том, чтобы ввести в гражданский кодекс закон об установлении отцовства. Гонкур записал слова орлеанского епископа, сказанные им в беседе с Дюма:
«– Как вы находите „Госпожу Бовари“? – спросил г-н Дюпанлу.
– Прекрасная книга.
– Шедевр, сударь!.. Да, шедевр, это особенно очевидно тем, кто исповедовал в провинции».
Господин Дюпанлу всячески убеждал Дюма выставить свою кандидатуру во Французскую академию, где это предложение было принято чрезвычайно благосклонно. Имя кандидата было вдвойне прославлено, его человеческое достоинство – безупречно. Женщины, которых он так часто бичевал, стояли за него горой. «Этот Александр Дюма поистине счастливчик, – пишет Гонкур с некоторой горечью, – а всеобщая симпатия к нему безмерна…» Даже Гюго приехал в Академию, впервые по возвращении на родину, чтобы голосовать за сына своего старого товарища. Впрочем, эти двое не любили друг друга. Дюма-сын утверждал, что Виктор Гюго очень плохо вел себя по отношению к Дюма-отцу и что «Мария Тюдор» – плагиат «Христины». Гюго, считавший отца вульгарным, но гениальным, признавал за сыном только талант. Состоялось голосование. Дюма-сын был избран большинством в двадцать два голоса – в их числе был и голос Гюго. Вечером новоиспеченный академик приехал благодарить, но, не застав Гюго, написал на своей визитной карточке: «Дорогой учитель! Свой первый визит в качестве академика я хотел нанести Вам. Кесарю – кесарево… Целую Вас…» То был холодный поцелуй примирения.
Дюма-сын был причислен к лику «бессмертных» 11 февраля 1875 года графом д'Оссонвилем. Эдмон де Гонкур, никогда не присутствовавший при приеме в Академию, хотел «увидеть собственными глазами и услышать собственными ушами всю эту китайскую церемонию». День выдался очень холодный, но Дюма «сделал аншлаг», и прикатившие в экипажах разодетые дамы теснили мужчин с орденскими ленточками. Принцесса Матильда, которая привезла Гонкура, занимала небольшую ложу, откуда был виден весь зал.
«Зал совсем невелик, а парижский свет так жаждет этого зрелища, что не увидишь ни пяди потертой обивки кресел партера, ни дюйма деревянных скамей амфитеатра – до того жмутся и теснятся на них сановные, чиновные, ученые, денежные и доблестные зады. А сквозь дверную щель нашей ложи я вижу в коридоре элегантную женщину, которая сидит на ступеньке лестницы, – здесь она прослушает обе речи…
Люди, близкие к Академии, – несколько мужчин и жены академиков, – помещаются на круглой площадке, напоминающей арену маленького цирка и отделенной от остального зала балюстрадой. Справа и слева на двух больших трибунах рядами чинно восседают, словно выставленные напоказ, облаченные в черное действительные члены Академии. Солнце, решившее выглянуть, освещает лица, воздетые горе с той умильной гримасой, какая в церковных скульптурах обычно выражает небесное блаженство. Чувствуется, что мужчин обуревает восхищение, которое им не терпится выплеснуть наружу, а в улыбках женщин есть что-то скользкое. Раздается голос Александра Дюма. Тотчас же наступает набожная сосредоточенность, потом слышатся одобрительные смешки, ласковые аплодисменты, блаженные возгласы «ах!»…»
Начиная свою речь, Дюма сказал, что если двери Академии сразу так широко распахнулись перед ним, едва он в них постучался, то объясняется это отнюдь не его заслугами, а фамилией, «которой вы давно уже собирались воздать почести и искали лишь повода для этого и которую вы можете теперь почтить только в моем лице… Позволяя мне сегодня возложить своими руками венец славы на этого дорогого усопшего, вы оказываете мне самую большую честь, о какой я только мог мечтать, и единственную честь, на которую я действительно имею право».
62
в последний момент (лат.)